Рисовать я любила - всегда. Завидовала своим друзьям и ровесникам Нине и Вове Егоровым, потому что они рисуют лучше меня. Рисовала жарко на всем, что попадалось под руку, - на кухонном столе и скамейке, на каменных подоконниках нашей квартиры, на собственных игрушках. У зеркального шкапа меня, трехлетнюю, не вовремя заметили и оттащили. На огромном зеркале навечно остался лишь один узор в виде довольно большой, сдвоенной толщей стекла спирали, а у меня в душе приятный звук чего-то острого, врезающегося в зеркальное стекло. Хрустальные избушки и грибы выше избушек - в мечтах. Единственно неприкосновенным в доме был черный мамин "Бехштейн" - от глубокого к нему уважения.
Моим "художественным" воспитанием занималась бабушка Анна, любившая живопись, сама хорошо рисовавшая. Она мне с детства накрепко внушила, что самый замечательный русский художник - Репин.
С годами страсть к рисованию не прошла. Я любила людей и мечтала стать портретистом. И росло упрямое, неодолимое желание написать себя в зеркале. Я не спала ночами, мечтая об этом. По собственному разумению, ни с кем не посоветовавшись, купила какие-то краски (запомнилась неаполитанская желтая), мягкие кисти, разбавитель, грунтованный картон. Пристроила картон на спинке кровати, прислонив его к светлой, серо-голубой стене. Зеркало стояло в противоположном углу комнаты.
В робких мечтах, боясь поверить, что получится (а вдруг получится?!), отважно принялась за работу. Поглядев на себя в зеркало, обернувшись к картону, писала по памяти, жидко, почти как акварелью. Иногда подходила к зеркалу рассмотреть себя поближе, в том же крутом повороте. Главное было - глаза. Искусство - отзвук души, ее частица, это я понимала. Слышала, что на хороших картинах глаза живут. Мои глаза на моем портрете за мной следили.
Потом мне захотелось попробовать свои силы в натюрморте. Написала его в "голландском" стиле, переиначив по-своему с маленькой открытки натюрморт Хруцкого "Цветы и фрукты". К моему великому изумлению - получилось! Прозрачные виноградинки в светлой плетенке, сочные, разломленные пополам персики мягко смотрелись на охристом фоне. Надо было учиться...
Помочь мне взялся старый друг нашей семьи Христофор Мартынович Тэриан, высокой доброты и порядочности человек. Как я впоследствии услышала, Николай Павлович называл его Христов Мартыныч. Сохранилась книжка Зелениной 1928 года "Рисунки Ульянова" с дарственной надписью: "Дорогому Христофору Мартыновичу на добрую память. Любящий Н. Ульянов". Любовь их была взаимной. В день семидесятилетия Николая Павловича Христофор Мартынович посвятил ему стихи:
Н. П. Ульянову
Вам семьдесят? Поверить трудно!
Где дряхлой старости намек?
Хотя, чтоб сотворить так много и так чудно,
Конечно, нужен не короткий срок.
И вот теперь, в войну, как стойкий рыцарь чести,
Как жизни господин, а не слуга,
Вы из пучины тяжких бедствий
На берег вынесли охапкой жемчуга.
И все ж Вам семьдесят? Нет, в паспорте ошибка!
Давайте сызнова считать.
Ведь арифметика так гибка -
Вам только дважды тридцать пять.
2/V-45 г. X. Т.
Эскизный портрет маслом X. М. Тэриана в Елецком музее. Юрист по профессии, большой любитель и ценитель живописи, увлеченный ее собиратель, он жил на углу Борисоглебского переулка в старинном розовом особняке с мезонином, с таинственными темными переходами и закоулками, скрипучими входами и непередаваемым, влекущим запахом когда-то бывшей и ушедшей жизни. ("А в том доме, напротив, на другой стороне Борисоглебского, там, где керосиновая лавка, - сказал мне Христофор Мартынович, - жил Пушкин".)
Наверху, в мезонине, обитала чья-то вечно голодная собака, рыжая боксериха, с совершенно человечьим просящим взглядом. Христофор Мартынович жалел ее и подкармливал. Он любил и жалел всех на свете. Вечным укором осталось ему более позднее, военных лет, воспоминание. В тяжелую годину первой военной зимы на Палашевском рынке стояла женщина, безнадежно и от отчаяния уже безразлично державшая в протянутой руке кусок замусоленной, увядшей колбасы - на продажу. Всю жизнь потом Христофора Мартыновича мучило угрызение совести - почему не подошел тогда, не помог, не купил?
Все стены его комнаты на первом этаже, с высоким окном в крошечный садик, были увешаны небольшими картинами-подлинниками. Запомнились Коровин, Маковский, акварель Ульянова "Итальянский пейзаж". Сам радостно любуясь, показывал в услужливо предложенную лупу чудесную коллекцию старинных миниатюр. Видны были каждая нарисованная ресничка, каждая крошечная бисеринка на платье.
Христофор Мартынович обещал поговорить обо мне со своим другом, замечательным художником Ульяновым. Имя Ульянов мне было неведомо. По постоянной привычке все видеть в цвете, я ощутила его весенним, зеленым.
Ульянов сказал, что будет заниматься, если способная.
Замирая душой - будет, не будет? - бежала я теплым осенним днем родными арбатскими переулочками, мимо тихих особнячков в сиренях, с террасами в старые липово-тополиные сады. Мне было семнадцать лет.
Староконюшенный, 37, большой серый дом. Третий этаж, квартира 9. Трижды, как было велено, стукнула узорчатым медным кольцом в массивную темную дверь. Просторная сумрачная прихожая. Навстречу мне неслышной походкой вышел быстрый и легкий, как птица, седой человек. Артистическое изящество и вместе с тем четкая собранность облика, очень прямая посадка головы, юношеская, до конца сохранившаяся стать, пристальный, все в себя вбирающий светлый взгляд. Таким он остался в моей памяти с первой встречи и навсегда: подвижным, жизнелюбивым, остроумным, с готовой сорваться с губ шуткой. Стройностью, легкостью движений, остротой мысли и творческого восприятия - до конца молодым и крылатым. Искусствоведы называли его "художником гениального вкуса".
Протянул мне тонкую руку, приветливым жестом пригласил в мастерскую. Я подивилась очень большой, светлой - окна "фонарем" - увешанной картинами комнате.
Мы сели друг против друга на расстоянии. Я принесла ему все, что у меня было, две мои первые работы маслом - автопортрет и натюрморт. Николай Павлович взял автопортрет в руки. Взгляд - два светлых кинжала из-под нахмуренных бровей - на меня, на портрет, на меня, на портрет, на меня. Усмехнулся одобрительно: "Ишь ты! Глаза, как у натуры, так и стреляют. И поворот тициановский". Про натюрморт покачал головой удивленно: "Я бы так не сумел", заметив деликатно: "Так не надо".
"Кто из художников вам больше всего нравится?" Ответила без запинки: "Врубель". И с некоторым вызовом, ожидая взбучки, добавила: "Репин - не нравится". (Позднее скажет мне Николай Павлович: "Репин - гениальный самоучка. У него есть прекрасные вещи - портрет Стрепетовой". И, может быть, к тому же: "О таланте художника надо судить по тому, как он начинает работать. Художник должен уметь вовремя остановиться".)
И еще спросил: "Врубелевский "Пан" злой или добрый?" Я молчала. Тогда он ответил сам: "Пан - это природа. А природа не злая и не добрая. Она просто - природа". И разговор у него был острый, легкий, как он сам.
Дверь в соседнюю комнату неслышно отворилась, и в мастерскую, сильно припадая на правую ногу, вошла невысокая женщина. Я замерла, онемев, так она была необычна, ни на кого из прежде виденных не похожа. Вся коричнево-черная. Черные стриженые волосы, насмешливый прищур больших темных глаз, тонкий насмешливый рот, черные чулки и башмаки, скромное коричневое платье. Больше всего поразил меня цвет ее кожи - оливково-желтый, как на старых иконах.