Войтехов быстро понял, что его неуемная энергия блокируется самой обстановкой гигантского офиса на Пятницкой. К нему настороженно присматривался глава комитета Николай Месяцев, видимо, получивший загодя нелестную информацию о непредсказуемом кандидате на редкостную руководящую должность. Воспрепятствовать его назначению он не мог - за Войтехова ходатайствовал сам Александр Шелепин. Между прочим, Борис Ильич и не скрывал имени своего покровителя. Как-то, стремительно скликнув всю наличную редакцию, он в своей своеобразной загадочной манере пообещал, что скоро мы с помощью верных друзей избавимся от назойливой опеки начальства и покинем "Титаник". Так именовал он в обиходе наше комитетское здание. Тогда же он намекнул, что некоторые вхожие в начальственные кабинеты скоро к общему благополучию окажутся в отдалении от своих повелителей и займутся наконец-то настоящей работой.
Замысел переезда грел всех. Мы жили скученно, безалаберно, авторы не могли запросто прийти в редакцию, не имея заказанного пропуска. Особенно трудно приходилось ответственному секретарю Борису Прохоровичу Краевскому, который вскоре стал замом главного. Желание исчезнуть подальше ускорилось ужасным образом. Однажды вечером, в феврале или марте 1966 года, кто-то открывал верхнюю оконную фрамугу в закутке, где располагался штаб главного редактора, из рамы вылетело стекло и сильно рассекло ему голову. Раненого увезли в больницу, где ему на лоб наложили швы.
В эти дни мы и нацелились на дом номер 7а по Суворовскому (ныне Никитскому) бульвару. Вот-вот оттуда должны были выехать остатки служащих киргизского постпредства. Другая половина этажа была освобождена жильцами (он выходил торцом на Мерзляковский переулок). Не дожидаясь никаких специальных бумаг, к дому выехали первые сотрудники журнала. Расселение прошло в стиле штурма. Мне досталась комнатка на антресолях, куда вел деревянный трап со второго этажа. Тут же рядом по обе стороны поместились Виктор Веселовский, Наталья Карцева, пришедшая заведовать отделом писем, Альберт Петерсон, вскоре сменивший Тер-Григоряна. В больших комнатах, оставшихся от "киргизов", обосновался Николай Литвинов со всеми подопечными. Поскольку они, как и я, были любителями вечерней работы, мы часто сходились на их территории выпить пива или чая, закусить чем Бог послал. Такие застолья были не слишком часты. Для более основательного подкрепления через дорогу существовал признанный очаг хлебосольства - Дом журналиста. В "литвиновской половине", располагавшейся над гоголевскими мемориальными комнатами, была приятная творческая атмосфера. Тут постоянно можно было встретить лучших столичных фотомастеров и фотокорреспондентов во главе с авторитетнейшим и всезнающим Николаем Рахмановым. Он один умел бесподобно снимать нарождавшуюся в то время Останкинскую телебашню. Однажды принес ее портрет, снятый через окно знаменитого музея-усадьбы, выразительно представлявший столь разные эпохи, честно говоря, плохо взаимодействовавшие (может быть, точнее - монтировавшиеся?) в той даже относительно оттепельной поре. Со всей определенностью я это видел по своей работе.
Дело в том, что накануне грядущего съезда партии кому-то из руководящих нами лиц пришла в голову мертвая идея создать из фрагментов протоколов и решений партсъездов (от первого до самого последнего!) этакое подобие эфирных перекличек, некий монтаж, по которому виделось бы неуклонное восхождение советского общества к вершинам любвеобилия и свободы. И название придумали под стать: "Родословная нашей демократии". Ничего более надуманного и занудного нельзя было заварить. Ведь даже не все стенограммы съездов можно было заказать в открытом доступе библиотек. Удивительно, что на эту "демократическую удочку" клюнули даже выжившие в сталинских лагерях (А. В. Снегов и другие), которых кто-то специально собирал для консультаций. Нащипав примерно два печатных листа, мы, возможно, опубликовали бы эти наборы ничего не значащих цитат в нескольких номерах. Однако кто-то, скорее всего, убоялся слишком вольной самодеятельности, и дайджест из партийных афоризмов упал на дно редакционного "сундука".
К счастью, у меня была еще одна замечательная сфера работы - литература. Я исполнял обязанности завотделом литературы и публикаций, отбирал стихи из папок самотека разных редакций, искал в подшивках давно забытые рассказы и мечтал открыть новые имена. В сохранившемся нереализованном макете первого номера стоит предложенный мною рассказ И. Бунина "Полуночная зарница", принесенный знатоком его творчестна Павлом Вячеславовым, с которым познакомил меня известный мне с 50-х годов литературовед Александр Храбровицкий. По его же рекомендации один исследователь (кажется, Скуратов) принес рассказ Юрия Олеши "Ангел" (Илья Суслов рассказывал потом, что по нему был снят фильм, сразу же запрещенный "инстанцией", поскольку по ходу сюжета батько Ангел зверски убивал комиссара, расплющивая его голову на наковальне). Свои интересно написанные "вещицы" передал для публикации Владимир Сосинский, первым открывший мне творчество своего друга писателя Алексея Ремизова. На моем редакционном чердаке мы долго рассматривали вывезенные Владимиром Брониславовичем из парижской эмиграции подаренные ему рисунки мастера "самовитого" слова, говорили о тесте Сосинского - лидере правых эсеров Викторе Чернове. Однажды Войтехов поинтересовался: а что дают новые раскопки литнаследия? Когда он внимательнейшим образом выслушал дословную передачу рассказов Николая Ляшко и Герберта Уэллса, то тут же распорядился быстро их напечатать. Что и было сделано появившимся "на хозяйстве" заведующим отделом литературы Михаилом Рощиным, известность которого как прозаика в то время еще не думала перерастать в славу драматурга. Войтехов уважительно прислушивался к его мнениям и с большой симпатией называл его "вылитым Алехиным", хотя знаменитого гроссмейстера он мог видеть только на фотографии.
Борис Ильич вообще предпочитал все воспринимать на слух. Даже планы номеров и заголовки. Однажды, когда ему докладывали макет очередного номера, он вооружился было очками (которые, по-моему, употреблять совершенно не любил). Но, услышав произнесенный заголовок "Смуглая леди сонетов", мечтательно заулыбался, что-то вспомнив, и, бросив очки на стол, торжественно провозгласил: "Номер принят! Все свободны!" Вот так милое создание Бернарда Шоу предотвратило назревавшее обсуждение.
В нашем пристанище маляры наводили марафет, под ногами хрустела сбитая штукатурка, когда в начале двадцатых чисел апреля 1966 года мы радостно ставили друг другу автографы на номер-первенец. В нем нашел приют мой очерк "Копьями потрясающие", посвященный совпадающим юбилеям Сервантеса и Шекспира. "Обмывали" событие в первом отделанном помещении - маленьком кабинете главного редактора - угловой комнате, противоположной по диагонали апартаментам Гоголя. Как ни странно, он был и моим кабинетом, поскольку недавно Войтехов отозвал меня из отдела и сделал своим помощником, распорядившись поставить здесь еще один стол, где в его отсутствие должен стоять его телефон. Кроме того, я должен был принимать редакторскую корреспонденцию, встречаться с посетителями, жаждавшими увидеть главреда. Помимо всего прочего ему нужен был человек, умеющий писать деловые бумаги и общаться с разными структурами.
В первом же официальном письме я изложил (от его имени) нужды коллектива: кабинетный рояль, ковры, часы, графины и т. п. Войтехов обладал талантом гипнотизировать любое начальство - вплоть до самого Николая Месяцева. К какому-то высокому хозяйственнику на сей раз с ним отправился Н. К. Литвинов. Пораженный обилием запрошенного чиновник расстроенно вопросил: "А ковры-то зачем?" Ответ Войтехова был мгновенным: "Для акустики!" Список был тут же подписан. Однако получили мы по нему только рояль. Взглянув на полированное каштановое чудо, главный усмехнулся и таинственно промолвил: "Они нас еще не знают".