Само собой подступаем к понятию "арбатства" - мифу, в наши дни (чему непременно есть свои причины) в известной части общества укоренившемуся и любимому: "Арбатство" дает возможность говорить о преемственности, человеческом братстве, так сказать, о передаче эстафеты". "Арбатство" при всех особенностях и закономерностях заселения района - понятие никак не географическое, а нравственное. И лишь в этом случае оно присуще и Пушкину, который нетерпеливо поспешая на "вредный" для него север, если полагать его москвичом, был все же в основном жителем Хамовников, а не Сивцева, и Чехову, вообще обитавшему на Малой Дмитровке и Кудринской, и Аполлону Григорьеву в его Замоскворечье, и многим героям книги "Тогда... в Сивцевом", никак не исконным арбатцам, если и обретавшим тут пристанище, то ненадолго, или вовсе не обретавшим, и тем, кто по той или иной причине не сделался героем книги, но при этом преисполнен "арбатства". Поэтому, во многом разделяя с автором романтическую приверженность мифу, никак не в силах довериться всей вдохновенности мифологических гипербол вроде: "Люди здесь живут особые, с особенным характером, повадками, лицом и даже с особенным выражением глаз - арбатским" (пишу, наверное, с некоторым пристрастием, скоротав свой век в отдаленном от Арбата медвежьем углу возле Юсуповского сада и "Харитонья в переулке"). Историю не делают люди с одинаковыми повадками и глазами, недаром очерк "Друзья 14 декабря" начинается словами Палена, обращенными к Пестелю, о тайном обществе: "Если вас двенадцать - двенадцатый непременно окажется предателем", а завершается указанием, что среди домовладельцев Сивцева окажутся потомки Шервуда-Верного, предателя декабристов.
Мы целиком, не сомневаясь, принимаем формулу Булата Окуджавы: "Следом - дуэлянты, флигель-адъютанты. Блещут эполеты, - все они красавцы, все они таланты, все они поэты", но как формулу поэтическую. Вне поэзии она не работает хотя бы уже потому, что едва задумаешься о поэтах - тотчас приходят на память не красавцы флигель-адъютанты, а, к примеру, камер-юнкер и поручик, не говоря о прочих.
Один из удачнейших в книге - очерк о Л. Н. Толстом. Из сжатого, но вместе глубокого и тонкого исследования узнаем, как повлияло недолгое время, прожитое в Москве зимой 1850 - 1851 года, на становление личности будущего писателя, как отразилось в его замыслах, какой след оставило в его писаниях. (В очерке, как и по всей книге, разбросаны подробности, открывающие связь людей и связь времен, вносящие в историю живое, личностное начало: "Дочь Ф. И. Толстого-Американца, сватавшего Пушкина, стала посаженой матерью на свадьбе Л. Н. Толстого".) Но трудно согласиться с выводом, что в писательской и человеческой предыстории, позволившей молодому человеку "вдруг" написать "Детство", наибольшую роль сыграли именно эти четыре месяца на Сивцевом Вражке. Биография Л. Н. Толстого хорошо известна, очерк поможет нам лучше оценить одну из ее страниц, но не меняет ее основных "пропорций". Сам Толстой полагал, что не мог бы понять России без своей Ясной Поляны, где прожил более полувека (на втором месте, конечно, Хамовники), но вряд ли это повод отказать ему в "арбатстве".
В недавно опубликованной главе из нового романа, повествующей о детстве героя, Булат Окуджава с замечательным самоотречением показал относительность им же введенных или утвержденных понятий "арбатец", "арбатство", "арбатский оккупант", "эмигрант": способ наследования этих званий прост, но не прямолинеен, причастность к "арбатскому двору", откуда начинается и где кончается жизненная "прогулка", дается с принятием определенного нравственного кодекса, определенной жизненной миссии, ощущением своего родства с определенным кругом людей, исповедующих определенные принципы поведения, а не со справкой о месте жительства.
Размышляя о рождении и укоренении арбатского мифа, вспоминаем обостренный интерес Герцена к декабристам в последнее его десятилетие, когда в общественную борьбу в России широко и энергично влились новые силы. Из всего, что в эту пору печатается и пишется им о декабристах, складывается обобщенный и, собственно, мифологизированный образ человека, слова и поступки которого, его деятельность и личная жизнь основаны на высоких нравственных принципах, почти генетическом кодексе чести, внимании к общечеловеческим ценностям.
Можно, без сомнения, обнаружить, осознать и почувствовать общее начало, связывающее духовные и нравственные искания Герцена с арбатским мифотворчеством Бориса Зайцева и Булата Окуджавы. Но миф выстраивает свои закономерности, в чем-то совпадающие с реальными историческими, а в чем-то идущие параллельно им, хоть и берущие от них нечто важное и необходимое для саморазвития.
"Никого нет! Всех ушли" - эпиграф к очерку Зайцева о Бердяеве взят эпиграфом к главе о послереволюционном Сивцевом. "Всех ушли"... Читаем о расставании Пастернака с будущими прототипами его романа. Но разве "никого нет"? Пастернак остается!
Судьба оставшихся трагична, в чем-то, бесспорно, куда более трагична, нежели судьба уехавших. Судьба подлинного художника складывается, как правило, особенно сложно. И. А. Желвакова поведала об этом, рассказывая о живописце М. В.
Нестерове, о композиторе Н. Я. Мясковском, - "Никого нет! Всех ушли" (тут же авторская транскрипция: "Цвет интеллигенции русской выдворен из страны").
Это все же из мифа. Было бы общим местом напомнить о Шостаковиче и Ахматовой, о возвратившемся в не слишком гостеприимное отечество Прокофьеве, о Булгакове, Платонове, Мандельштаме и иных многих. Помимо уехавшей была культура оставшаяся (не "остаточная", как может почудиться из последних, несколько скороговорчатых глав книги), обретаемая и созидаемая вопреки насилию, неволе, лжи, и сотворение "Доктора Живаго" (мнение, конечно, сугубо личное) заявило об этом много сильнее и значительнее, чем роман М. Осоргина. Дух Сивцева Вражка не "ушли", вряд ли его вообще "уйдешь" из России - потому мы и держались "арбатства", потому и выжили, потому и не испугались свободы, сумели достойно встретить ее.
Пушкин хоть и не селился на Сивцевом, проходит через всю книгу естественно и необходимо, присутствуя на ее страницах либо побуждая возвращаться к себе мыслью, - оно и понятно: коли он "наше все", значит, и Сивцев Вражек, в прямом, и иносказательном, и мифологическом смысле слова. Натверженно повторяем за Аполлоном Григорьевым про это "наше все", но у него чуть-чуть, на одну буковку иначе: "А Пушкин - наше все". "А" - союз противительный поставлен здесь оттого, что несколькими строками выше речь идет о старании представителей разных направлений и в литературе, и в жизни приноровить Пушкина и его поэзию к собственным тактическим задачам и идеологическим потребностям. "И до Пушкина, и после Пушкина, - пишет Аполлон Григорьев, - мы в сочувствиях и враждах постоянно пересаливали: в нем одном как нашем единственном цельном гении заключается правильная художественно-нравственная мера... В великой натуре Пушкина... заключается оправдание и примирение для всех наших теперешних, по-видимому, столь враждебно раздвоившихся сочувствий..." В этих строках, касающихся Пушкина, но не только его, таится нечто очень существенное для понимания "арбатства", напоминающего о возможности, сбыточности цельной и гармонической личности и таких же отношений между людьми, духовной и душевной преемственности, человеческого братства. Об этом непременно задумываешься, читая серьезную и увлекательную книгу И. А. Желваковой о Сивцевом, набираясь его духа, проникаясь его надеждами.