Аврора посетила в погорелой Бронной пепелище бабки, была и на Девичьем поле. Монахини Новодевичьего монастыря показали ей опустелую квартиру Даву и близ огородов - у берега Москвы-реки - место его страшных казней. Здесь-то, в слезах и отчаянии, Аврора поклялась до последней капли крови преследовать извергов, отнявших и убивших ее жениха. Она было оставила Фигнера и, приютившись у знакомой, пощаженной французами старушки, кастелянши Воспитательного дома, около двух недель оставалась в Москве, разыскивая Перовского между русскими и французскими больными и пленными. Не найдя его, она решила, что он погиб, опять пробралась в отряд Фигнера, рыскавшего в то время у путей отступления французов к Смоленску, и уже не покидала его. “Но, может быть, он жив? - думалось иногда Авроре о Перовском. - Что, если в последнюю минуту его пощадили и теперь, измученного, по этой стуже, голодного и без теплой одежды, ведут, как тысячи других пленных?” Аврора на походе с трепетом прислушивалась к известиям из других отрядов и, едва до нее доносился слух об отбитых у неприятеля русских пленных, спешила искать среди них вестей о Перовском. Никто из тех, кого она спрашивала, не слышал о нем и не видел его ни в Москве, ни на пути.
Исполняя поручения неутомимого и почти не спавшего Фигнера, Аврора часто не понимала, зачем именно она здесь, среди этих лишений и в этой обстановке. если ее жениха нет более на свете? Для чего, бросив теплый родной кров и любящих ее бабку и сестру и забыв свой пол и свое, не особенно сильное, здоровье, она сегодня весь день не сходит с Зорьки, завтра мерзнет в ночной засаде, среди болот или в лесной глуши? На походе, у переправ через реки и ручьи, в дождь и холод, у костра, и в бессонные ночи, где-нибудь в овине или в полуобгорелой, раскрытой избе, ее преследовала одна заветная мечта - отплаты за любимого человека... В минуты такого раздумья, тайком от других Аврора вынимала с груди крошечный медальон с акварельным, на слоновой кости, портретом Перовского и, покрывая его поцелуями, долго вглядывалась в него. “Милый, милый, где ты? - шептала она. - Видишь ли ты свою, любящую тебя, Аврору?” В эти мгновения ее облегченным думам становилось понятно и ясно, зачем она здесь, в лесу, или на распутье заметенных снегом дорог Литвы, а не у бабки в Ярцеве или в Паншине и зачем на ней грубый казацкий чекмень или барании полушубок, а не шелковое, убранное кружевами и лентами платье. Картины недавнего прошлого счастия дразнили и мучили Аврору. Мысленно видя их и наслаждаясь ими, она не могла понять, что же именно ей, наконец, нужно и чего ей недостает? Мучительным сравнениям и сопоставлениям не было конца. “Как мне ни тяжело, - рассуждала она, - но все же у меня есть и защищающая меня от стужи одежда, и сносная пища, и свобода... А он, он, если и вправду жив, ежечасно мучится... Боже! каждый миг ждать гибели от разбитого, озлобленного, бегущего врага!..”
Аврора дремала на печи. Вдруг ей показалось, что ее зовут. Она приподняла голову, стала слушать.
- Это я, - раздался у ее изголовья тихий голос мужика, лежавшего на печи. В избе несколько как бы посветлело. У плеча Авроры яснее обрисовалась широкая, окладистая борода белоруса, его худое, благообразное лицо и добрые глаза, ласково смотревшие на нее. Посторонних, кроме ребенка, спавшего на печи, не было в избе.
- Паночку, а паночку, - обратился к Авроре, опершись на локоть, мужик. - Что я тебе скажу?
Аврора, присев, приготовилась его слушать.
- Ответь ты мне, - спросил мужик, - грешно убивать?
- Кого?
- Человека... ён ведь хоть и враг, тоже чувствует, с душой.
- Во время войны, в бою, не грешно, - ответила Аврора, вспоминая церковную службу в Чеплыгине и воззвание святого синода, - надо защищать родину, ее веру и честь.
- Убивают же и не в бою, - со вздохом проговорил мужик.
- Как? - спросила Аврора.
- А вот как. Мы исстари мельники, - произнес мужик, - перешли сюда из Себежа, - землица там скудна. Жили здесь тихо; только усе отняли эти ироды - хлебушко, усякую живность, свою и чужую муку: оставили, в чем были. Одной кудели, оголтелые, не тронули, им на что? не слопаешь! И как прожили мы это с успенья, не сказать... Отпустили они нас маленько, а тут с Кузьмы и Демьяна опять и пошли; видимо-невидимо, это як бросили Москву. Есть у нас тоже мельник и мне сват, Петра. Добыл он детям у соседа-жидка дойную козу: пусть, мол, хоть молочка попьют: и поехал это на днях сюда в город, к куму, за мучицей. Возвращается, полна хата гостей... Французы сидят вокруг стола; в печи огонь, а на столе горшки з усяким варевом. Жена, сама не своя, мечется, служит им. Ну, думает Петра, порешили козу. А они завидели его, смеются и его же давай угощать; сами, примечает, пьянешеньки. Что же тут делать? а у него никакого оружия. Аврора при этом вспомнила о своем пистолете и ощупала его на поясе, под бешметом .
- Посидел он в ними, - продолжал мужик, - и вызвал хозяйку в сени. Спрашивает: “Коза?” Она так и залилась слезами. “А дети?” - спрашивает и сам плачет. Она указала на кудель в сенях и говорит: “Я тута их спрятала”. Вытащил он ребят из-под кудели, посадил их и жену в санки, а сам припер поленом дверь, говорит хозяйке: “Погоняй к куму”, - да тут же запалил кудель и стал с дубиной у окна. Полохну-ли сени, повалил дым. Французы загалдели, ломятся в дверь, да не одолеют и полезли в окна. Какой просунет голову, Петра его и долбанёт... И недолго возились... Это вдруг все затрещало, и стал, о господи, один как есть огненный столб... Это скажи, грешно? накажут Петру на том свете?
- Бог его, дедушка, видно, простит, - ответила Аврора. Опять настало молчание. Сверчок над лавкой также затих. Не было слышно ни собачьего лая на дворе, ни шуршанья и возни тараканов. Аврора прилегла и, закрыв глаза, думала, скоро ли позовет Мосеич.
- Паночку, а паночку, - вдруг опять послышался голос, - что я тебе скажу?
- Говори, дедушка.
- За насильников бог, може, простит, а как ён тебя не трогал?
Аврора слушала.
- Было, ох, и со мною, - продолжал мужик, - ветрел я ноне, идучи сюда, глаз на глаз, одного ихнего окаянника-солдата; шел он полем, пеш, вижу, отстал от своих, ну и хромал; мы пошли с ним рядом. Он все что-то лопоче по-своему и показывае на рот, голодный, мол; а при боку сабля и в руках мушкет. Думаю, сколько ты, скурвин сын, загубил душ!
Мужик замолчал.
- Сели мы, - продолжал он, - я ему дал сухарь, смотрю на него, а он ест. И надумал я, - вырвал у него, будто в шутку, мушкет; вижу, помертвел, а сам смеется... хочет смехом разжалобить... Ну, думаю, бог тебе судья! показал ему этак-то рукою в поле, будто кто идет; он обернулся, а я ему тут, о господи, в спину и стрельнул ...
Мужик смолк. Молчала и Аврора.
- Грешно это? - спросил мужик. Аврора не отвечала. Ей вспомнилось пепелище Москвы, Девичье поле и место казней Даву. “И что ему нужно от меня? - думала она. - Не все ли равно? Теперь все погибло и все кончено... пусть же гибнут и они”. В избе стало еще светлее; за окнами во дворе слышался говор и двигались люди.
- А я, панок, потому в Ошмяпы, - начал было, не слыша Авроры, мужик, - сюда, сказывают, идет генерал Платов с казаками... и я...
Он не договорил. Дверь из сеней отворилась, В избу вошел Мосеич. Осмотревшись и разглядев Аврору, а возле нее мужика, он остановился.
- Не бойся, это наш, - сказала Аврора, спустясь с печи и идя за Мосеичем в сени. - Что нового?
- Едем: они ждут своего Бонапарта.
- Где?
- Здесь.
- Ты почем знаешь?
- Все толкуют “анперёр!” и указывают па дорогу...
- Вывози санки; еще успеем доскакать к нашим.
Мосеич пошел за лошадью. Аврора вышла за ворота. Бледное утро едва начиналось; улица у постоялого двора была уже, однако, полна народа. Все в некотором смущении ждали Наполеона, опоздавшего, по расписанию, более чем на три часа.