С Леопольдом Зильберовичем (по-домашнему Лео) я познакомился в начале шестидесятых годов через его сестру Жанету, с которой я в то время учился в университете. В литературных (или, может быть, точнее сказать, окололитературных) кругах того времени Лео был фигурой одной из самых заметных.
Длинный и длинноволосый, в засаленном темном костюме, с заштопанными локтями и пузырями на коленях, он неутомимо передвигался по Москве, бывая, кажется, одновременно и в редакциях самых либеральных по тем временам журналов, и в Доме литераторов, и на всех поэтических вечерах, и на всех премьерах.
Он был лично знаком со всеми сколько-нибудь известными поэтами, прозаиками, критиками и драматургами, которых (каждого в отдельности) покорял знанием и тонким пониманием их творчества. Каждому он мог при случае процитировать его четверостишие, строку из романа или реплику из пьесы и дать процитированному иногда неожиданное, но оригинальное и обязательно лестное для автора толкование.
Я не помню, чем он занимался официально (кажется, был где-то внештатным литконсультантом), но главным его призванием было открытие и пестование молодых талантов.
Его рыжий, вытертый, покрытый жиром и какой-то коростой портфель всегда был до отказа набит стихами, прозой, пьесами и киносценариями молодых гениев, которых он где-то неустанно выкапывал и рекламировал.
Много лет спустя, попав на Запад, я встречал самых разных литературных агентов, которые сидят в больших офисах, рассылают издателям рукописи своих клиентов, то есть ведут большой и прибыльный бизнес.
В наших условиях Зильберович делал то же самое, но без всякой корысти Больше того, будучи бедным как церковная крыса, он сам, как мог, подкармливал открытых им гениев, не рассчитывая даже на то, что они когда-нибудь скажут спасибо.
Как только открытый им когда-то талант начинал печататься и не нуждался в пятаке на метро, он тут же Зильберовича выбрасывал из головы, но Лео ничего и не требовал. Его альтруизм был настолько чистого свойства, что он сам себя никогда не считал альтруистом.
Брошенный одним гением, он тут же находил другого и носился с ним как с писаной торбой.
Со мной он, между прочим, тоже когда-то носился. Он был одновременно моим поклонником, оруженосцем и просветителем.
Все мною написанное он помнил почти наизусть. В те времена, когда мне часто приходилось читать свои опусы в самых разных компаниях, Лео, конечно, всегда там присутствовал. Он устраивался где- нибудь в углу и, держа свой портфель на коленях, слушал внимательно, а когда дело доходило до какого-нибудь эффектного пассажа или удачной игры слов, Лео, предвкушая это место, заранее начинал улыбаться, кивать головой, переглядывался с собравшимися, поощряя их обратить внимание на то, что сейчас последует. И если публика на это место тоже реагировала положительно, Зильберович и вовсе расплывался в улыбке и испытывал такой прилив гордости, как будто это он такого меня породил.
Вспоминая тот период своей жизни, я думаю, что для писателя, конечно, самое главное - иметь природные данные, но в самом начале пути очень важно встретить такого вот Зильберовича.
Наш роман с Зильберовичем кончился, когда он встретил Сим Симыча Карнавалова.
Услышав первый раз эту фамилию, я сказал, что она несовместима со сколько- нибудь приличным писателем. Такая фамилия может быть у конферансье или бухгалтера, но у писателя - никогда.
Тогда я даже представить себе не мог, что со временем привыкну к этой фамилии и она мне будет казаться не только нормальной, но и даже вполне значительной.
Я помню первый восхищенный рассказ Зильберовича о бывшем зэке, который, работая истопником в детском саду, пишет потрясающую (определение Лео) прозу. Этот человек, зарабатывая шестьдесят рублей в месяц, живет исключительно аскетически, не пьет, не курит, ест самую неприхотливую пищу. Он пишет с утра до ночи (с перерывами только на сон, еду и подбрасывание угля), не давая себе никаких поблажек и практически ни с кем не общаясь, потому что, во-первых, боится стукачей, а во-вторых, дорожит каждой своей минутой.
Но при этом с ним, Зильберовичем, он (Лео подчеркнул это особо) не только говорил полтора часа подряд, но даже прочел ему вслух пару страниц из какого-то своего сочинения.
- Ну и как? - спросил я с затаенной ревностью.
- Старик, - торжественно сказал Зильберович, - поверь моему вкусу, это настоящий гений.
Причем сказал это таким тоном, по которому нетрудно было понять, что хотя я тоже в некотором смысле вроде бы гений, но все же, может быть, не совсем настоящий.
Зильберович жил тогда на Стромынке. С матерью Клеопатрой Казимировной и с Жанетой. У них была отдельная двухкомнатная квартира. Эту невиданную по тем временам роскошь они имели потому, что дедушка Лео, Павел Ильич Зильберович (партийная кличка Серебров), был героем гражданской войны, на которой, к счастью для следующих поколений Зильберовичей, и погиб. Если бы он погиб позднее в лагерях, жилищные условия его внука вряд ли были бы такими хорошими. Мать и сестра Лео жили в одной комнате, а у него была своя, отдельная. Она была вся увешана портретами дорогих его сердцу людей. На самой большой, увеличенной со старого снимка фотографии был изображен дедушка Зильберович, лет двадцати пяти, с чапаевскими усами, в кожанке и с маузером на боку. Дедушка Зильберович был единственным военным в коллекции портретов. Остальные были любимыми писателями Лео, начиная с Чехова и кончая мной.
В этой комнате мы часто встречались, я читал ему свои первые рассказы.
Да и не только я. Здесь бывали многие поэты и прозаики моего поколения, и даже Окуджаву я первый раз увидел и услышал именно у Зильберовича.
Хотя я с первого раза несколько приревновал Зильберовича к Карнавалову, но я не подумал, что они могут сойтись так близко. Однако они сошлись.
Правда, не сразу.
Карнавалов, судя по всему, был довольно-таки нелюдим и новых знакомых подпускать к себе не спешил. Но и от Зильберовича, если он в кого-то влюблялся, тоже было отбиться не так-то просто.
Он звонил, приходил, предлагал свои услуги: что-нибудь отнести, принести и даже перепечатать рукопись.
Однажды, часа в два или в три ночи, мне позвонила Жанета: пропал Лео. В семь часов ушел и до сих пор нет. Уже звонили в бюро несчастных случаев, мать лежит с приступом, Зильберовича нет.
- Ну и что, что нет? сказал я. - Первый раз, что ли, он поздно приходит?
Она сказала: нет, не первый, но у них такой уговор - если он задерживается, он звонит не позже половины двенадцатого.
Утром позвонил Зильберович и попросил меня немедленно приехать к нему. Оказывается, он всю ночь был у Карнавалова. Тот дал ему, не вынося из дому, прочесть свой роман. Зильберович читал до утра и сейчас был так счастлив, как будто провел первую ночь с любимой женщиной.
- Старик, поверь мне, - Лео выдержал паузу, это новый Толстой.
Признаюсь, эта его оценка меня довольно сильно задела. Если бы он назвал Карнавалова Гоголем, Достоевским, Чеховым, да хоть Шекспиром, это сколько угодно. Но дело в том, что Толстым раньше он звал меня. А предположить, что на земле могут существовать одновременно два Толстых, и тем утешиться я, понятно, не мог.
Я, естественно, спросил Лео, что же за роман написал этот Толстой. Лео охотно ответил, что в романе этом 860 страниц, а называется он "КПЗ".
- "КПЗ"? - удивился я. - О милиции?
- Почему о милиции? - нахмурился Лео.
- Ну что такое КПЗ? Камера предварительного заключения?
- А, ну да, ну конечно, - сказал Лео, - но роман этот не о милиции. И вообще это не просто роман. Это всего лишь один том из задуманных шестидесяти. Я подумал, что ослышался, и попросил Лео повторить цифру. Он повторил.
Я спросил тогда, не сидел ли этот новый Толстой в психушке. Лео сказал, что, конечно, сидел.
- Естественно, - сказал я. - Если человек задумал написать шестьдесят романов по тысяче страниц, ему в психушке самое место.
Будучи человеком очень прогрессивных взглядов, Лео взбеленился и стал на меня кричать, что с такими высказываниями мне следует обратиться куда-нибудь в КГБ или поискать себе дружков среди врачей института имени Сербского. Там меня поймут. А он, Лео, меня не понимает.
Мы тогда очень сильно повздорили, я хлопнул дверью и ушел, думая, что навсегда. Но это было не первый и не последний раз. На другой день Лео пришел ко мне с бутылкой и сказал, что вчера он погорячился.
Но когда мы выпили, он мне опять стал талдычить про своего гения и добрехался до того, что это не только Толстой, а еще и Леонардо да Винчи. Он такой оригинальный человек, что свои романы, учитывая их огромность как по объему, так и по содержанию, называет не романами и не томами, а глыбами.
- Вся "Большая зона", сказал Зильберович, - будет сложена из шестидесяти глыб.
- При чем тут "Большая зона"? - не понял я.
Зильберович объяснил, что "Большая зона" - это название всей эпопеи.
- А, значит, опять о лагерях, сказал я.
- Дурак, лагеря - это "Малая зона". Впрочем, "Малая зона" как часть "Большой зоны" там тоже будет.
- Понятно, - сказал я. А "КПЗ" - часть "Малой зоны". Правильно?
- Вот, сказал Зильберович, типичный пример ординарного мышления. "КПЗ" это не часть "Малой зоны", а роман об эмбриональном развитии общества.
- Что-о? спросил я.
- Ну вот послушай меня внимательно. - Зильберович сбросил пиджак на спинку стула и стал бегать по комнате. Представь себе, что ты сперматозоид.
- Извини, - сказал я, - но мне легче себе представить, что ты сперматозоид.
- Хорошо, легко принял новую роль Зильберович. - Я - сперматозоид. Я извергаюсь в жизнь, но не один, а в составе двухсотмиллионной толпы таких же ничтожных хвостатых головастиков, как и я. И попадаем мы сразу не в тепличные условия, а в кислотно-щелочную среду, в которой выжить дано только одному. И вот все двести миллионов вступают в борьбу за это одно место. И все, кроме одного, гибнут. А этот один превращается в человека. Рождаясь, он думает, что он единственный в своем роде, а оказывается, что он опять один из двухсот миллионов.
- Что за чепуха! - сказал я. - На земле людей не двести миллионов, а четыре миллиарда.
- Да? - Лео остановился и посмотрел на меня с недоумением. Но тут же нашел возражение. - На земле, конечно. Но речь-то идет не о всей земле, а только о нашей стране, почему эпопея и называется "Большая зона"
- Слушай, - сказал я, - ты плетешь такую несуразицу, что у меня от тебя даже голова заболела Большая зона, КПЗ, сперматозоиды... Что между этими понятиями общего?
- Не понимаешь? - спросил Лео
- Нет, - сказал я, - не понимаю.
- Хорошо, - сказал Зильберович терпеливо. - Пробую объяснить. Вся эпопея и каждый роман в отдельности - это много самых разных пластов. Биологический, философский, социальный и политический Поэтому и смесь разных понятий Это, кроме всего, литература большого общественного накала Поэтому внутриутробная часть жизни человека рассматривается как предварительное заключение. Из предварительного заключения он попадает в заключение пожизненное И только смерть есть торжество свободы
- Ну что ж, - сказал я, - жизнь, тем более в наших конкретно-исторических условиях, можно рассматривать как вечное заключение А что, эти сперматозоиды описываются как живые люди?
- Конечно, - сказал Зильберович почему-то со вздохом - Обыкновенные люди, они борются для того, чтобы попасть в заключение, но проигравшие обретают свободу. Понятно?
- Ну да, - сказал я. - Так более или менее понятно. Хотя немножко мудрено А вот ты мне скажи так попроще, этот роман, или все эти романы, они за советскую власть или против?
- Вот дурак-то! -сказал Зильберович и хлопнул себя по ляжке
- Ну конечно же, против. Если бы они были за, неужели я тебе о них стал бы рассказывать!
Я не хочу быть понятым превратно, но когда Лео увлекся этим Леонардо Толстым, стал бегать к нему и говорить только о нем, я воспринял это как неожиданную измену. Дело в том, что я, сам того не осознавая, привык иметь Лео всегда под рукой как преданного поклонника, которого всегда можно было послать за сигаретами или за бутылкой водки и выкинуть из головы, когда он не нужен. Я привык, что в любое время могу прийти к нему, прочесть ему что-то новое и выслушать его восторги. А тут он как-то резко стал меняться. Нет, он по- прежнему меня охотно выслушивал и даже хвалил, но уже не так. Уже не здорово, не гениально, не потрясающе, а хорошо, удачно, неплохо. А вот у Карнавалова...
И лепит мне из Карнавалова какую-то цитату. Больше того, с тех пор как он стал приближенным самого Карнавалова, в его отношении ко мне появилась какая-то барственная снисходительность.
Все это я вспоминал в самолете, летевшем по маршруту Франкфурт-Торонто.